В я брюсов глазами современника шершеневич

Тем, кто меня ждал и верил

Если слева закат Европы тебя слепит,
Если справа теснят раскосые богдыханы,
Если сверху течет арктических вод Аид,
Значит ты в России и будешь, давясь стихами,

Точно волчьей желчью, выкрикивать панегирик
Этой мерзлой почве, где панство не приживется,
Где всегда на ногах по четыре гири,
Где плюешь в колодец. И все-таки пьешь из колодца.

Капель продолбит лёд, и рыбы
В волнах привольно поплывут
Из-под заледенелой глыбы,
Поверх барьеров и запруд.

Уронишь голову в запястья
И осознаешь, что теперь нельзя
Жить, не распахиваясь настежь,
Не превращаясь пешкою – в ферзя.

Ты весь уже в восьмой горизонтали,
В которой уместился горизонт.
А тени потускнели и растаяли,
К тому имея собственный резон.

Но в свете дня шагай ферзём бесстрашно
По этой длинной и прямой дороге
И разрешения не спрашивай
Ни кесаря, ни бога.

Тюрьма влечёт к суровой прозе:
Чего бы, кажется, Журден
Ей говорил, вставая в позу.
А тут, излишествам взамен

Роскошной рифмы русской речи —
Нарежут пайку языка,
Как будто волкодав на плечи
Бросается через века,

До шеи жертвы дотянувшись,
Чтоб из артерии глагол,
Вскипая, жёг людские души,
Чтоб он как есть, и бос, и гол,

Бесхитростно стучался в двери —
И в том была б благая весть
Из сотен разных русских мест.
Да хоть, пожалуй что из Твери.

Я надеюсь, пока дышу,
Я люблю, пока я живой.
С милой рай в шалаше. К шалашу
Пусть доставит меня конвой.

Автозак и столыпин пусть
Увезут на зелёный свет.
Мне один – хоть не Млечный – путь,
Мне один – хоть one-way – билет.

На колючку – кусачки. На
Часового – глубокий сон,
И не будет ему кина —
Пусть во сне: приговор, вина,
Шпалы, рельсы, конвой, вагон.

А в берёзах – зелёный шум
Над моей седой головой.
Я надеюсь, пока дышу.
И пока люблю, я живой.

Как же хочется жить!
Вечным жидом ли, эллином вечным.
Подправлять Парки нить,
Всякой всячине мчаться навстречу,

Улетать далеко,
Навзничь падать на склизком,
Утирать молоко
С Млечных троп, уходить по-английски,

И опять приходить
По-еврейски, а может – по-русски.
Как же хочется жить:
Есть и пить, слушать музыку —

Голоса сыновей,
Голос дочери.
И с женой сторожить её сон у дверей
По очереди.

Белый снег в чёрной грязи находит конец,
Всё, что видишь, родное, а значит – красивое.
Ты стоишь – властелином кандальных колец —
В самом центре огромной и вечной России.

Запад влагу несёт, запах дали и странствий,
На Востоке – светило (космато, как Маркс),
И колючка как знак богом избранной власти
Разрослась, словно в Мексике кактус.

Снег растает – что с Запада, то и непрочно.
Влага высохнет. Глина тверда, словно вера
Миллионов в зачатие непорочное
ЭрЭфа от эСэСэСэРа.

И снова шарик обернулся
Вокруг одной из многих звёзд.
Ты жив ещё? Проверка пульса.
Эритроциты, вес и рост —

Всё как положено у смертных.
Пока ещё Курилка жив,
Пока для вскрытия конверта
Не зван нотариус, и миф

Ещё в некрóлог не сложился,
Пусть шарик рвётся из орбит.
А дни рожденья – просто числа,
Обычные, как простатит.

Мои любимые! Родня!
В вас множусь я и Гулливером
Средь лилипутов выйду я
Из этой горестной пещеры.

Стихотворение

В вас сила, в вас моя душа.
В вас отрицанье самой смерти.
Плевать, что тело, не дыша,
Лежит на паперти. Поверьте,

Я вечен, я всегда живой,
Мой ясен ум, и голос звонок,
Покуда младший мой потомок
Вздымает мир над головой!

Декабрист

До декабря ещё далёко:
Спи без просы́пу, декабрист,
В любом собранье одинокий,
Как в роще лист.

Ты тоже выходил на площадь
И, принимая в грудь картечь,
Среди полегшей этой рощи
Сумел сберечь

Вольнолюбивое дыханье,
Сомненье, что не мир, но меч,
Всегда чреватую стихами
Родную речь.

Возвращение из заключения

Мы стоим – поодиночке, по двое,
Кто-то курит, кто-то говорит.
Это – утро, доброе и бодрое,
Явно не тюремное на вид.

Выползли на волю из барака,
Дети подземелья, нищета,
Духа, словно долго ждали знака,
И дождались: небо, красота,

Восприятие свободы

Пар земли, бесплотное дыханье,
Каждый рад и хочет крикнуть: рад!
Кто-то даже говорит стихами.
А другие – матом говорят.

RUS text completed by Open AI

Война и мир в России

Кто воевал, имеет право,
А кто сидел, тому вдвойне
Права нарезаны державой.
И на войне – как на войне:

Не берут военнопленных

Здесь не берут военнопленных —
Заложники, рабы и скот —
Константа. Хочешь переменных,
Ищи их там, где круглый год

Весна под мерзлотою

Весна. Под вечной мерзлотою
Здесь пайка, словно Пётр, тверда.
За то и ценятся, за то и
Свобода, равенство, еда.

Родившийся мотать в России

Рождённый срок мотать в России
Над пайкой не прольёт слезу,
Он ложью глаза не косил, и
Не продается за мазут.

Кто воевал, летал во сне, и
Те, кто сидел, – наоборот.

Потери и пропажи

Итожу то, что прожил – лажа!
Что нажил: просто пустяки —
Потери, вымыслы, пропажи
И шишки. Ну и синяки.

В балансе ноль, а то и минус,
Банкротство, кризис, полный крах.

Добрый знак

Им солнце дарит добрый знак:
Добро пожаловать, бедняк!

Тюрьма и свобода

Твой дом – тюрьма. Гостеприимно
Раскроет двери этот дом,
Своею ипостасью жирной
Вдруг обернётся стол и корм.

Весенние изменения

Природа ожила. И, говорят, досрочно.
Что мёрзло долгий срок, внезапно отогрелось.
Собаки, люди, кошки и все прочие
На солнце выбираются несмело,

И носом шевелят, и свежий запах ловят,
Одной весне, наверное, присущий,
И удивлённо вскидывают брови,
Завязнув по колено в грязной гуще.

именованный список

Долой одежды теплые на вате!

Долой одежды теплые на вате!
Ушную вату извлекаем тоже.
О боже, мы ни в чем не виноваты!
Пусти нас на свободу, добрый боже!

Пусть развитие проходит по спирали

Пускай развитие проходит по спирали,
Взгляд по прямой найдёт свою добычу:

Музыка и поэзия

Вот мухи (иль снежинки почернели?),
А вот клочки потрёпанные тучи,
Вот кто-то издаёт такие трели,
Что далеко оркестрам самым лучшим.

Мы празднуем, раз праздновать решили,
Пусть нас загнали даже за Можаи,
Поскольку превращаются могилы
В подножия для грядок и лужаек.

Произведения В. Г. Шершеневича

Жара, как в печке, в этой фуфе,
Под мышкой плавится руда,
В весенней, но походной кухне
Вскипает кровь, а не вода,

И ты подобьем эскалопа
Засунут меж слоями солнца,
И пот течёт до самой жопы,
Бежит, хотя никто не гонится.

Жизнь и творчество В. Г. Шершеневича

В. Я. Брюсов глазами современника (Из воспоминаний В. Г. Шершеневича)

Пожалуй, ни один период истории русской литературы не характеризовался таким количеством и разнообразием литературных направлений, школ, группировок, как первая четверть XX века. Одни направления и школы прожили долгую жизнь, другие умирали, едва начав существовать.

Вместе с рождением каждой новой школы на страницах журналов и обложках сборников появлялись имена новых поэтов. Многие из этих имен, в свое время громких и популярных, теперь забыты. Книги, некогда имевшие успех, стали библиографической редкостью и предметом изучения специалистов.

Биография В. Г. Шершеневича

Ранние годы и образование

Вадим Габриэлевич Шершеневич (1893—1942) родился в семье профессора Казанского университета Г. Ф. Шершеневича, известного юриста. После переезда отца в Москву мальчик учился в частной гимназии Л. И. Поливанова, которая славилась высококвалифицированными преподавателями, имела свои литературные традиции. В Поливановке учились В. Я. Брюсов, Андрей Белый, С. М. Соловьев. Здесь, в гимназии, начал писать стихи и Вадим Шершеневич.

Литературная деятельность

В 1911 году, еще будучи студентом, он решается напечатать свой первый тоненький сборник Весенние проталинки. Ранние стихи Шершеневича были близки к поэзии символистов, но вскоре в его стихах начинают звучать урбанистические мотивы, и он становится активным пропагандистом поэтики футуризма. Через несколько лет его литературная позиция меняется и он начинает выступать как теоретик имажинизма, сближаясь со многими известными поэтами.

Публикации и переводы

Шершеневич много занимается переводами, в том числе переводит Манифесты итальянского футуризма (М., 1914). Он также подготавливает к печати книгу стихотворений Н. М. Языкова (Лирические стихотворения. М., 1916) и издает свой последний сборник стихов Итак, итог в 1926 году. В дальнейшем он уделяет много внимания работе для театра, переводя пьесы и либретто оперетт.

Для публикации из воспоминаний отобраны отрывки, посвященные В. Я. Брюсову. Брюсова Шершеневич знал на протяжении более десяти лет и оставил о нем довольно подробные мемуарные записи.

На «средах» у Брюсова Шершеневичу пришлось видеть поэтов старшего поколения — Андрея Белого и Вячеслава Иванова. В то время это были уже прославленные мастера стиха, известные теоретики символизма, в течение ряда лет вместе с Брюсовым возглавлявшие это литературное направление. Впоследствии дороги их разошлись.

Брюсов безоговорочно принял Октябрьскую революцию, вступил в Коммунистическую партию и стал активным организатором и строителем советской культуры, много сделал для воспитания литературной молодежи.

Андрей Белый тоже принял Октябрь и продолжал деятельно работать в русской литературе. В 1934 году в некрологе, напечатанном в «Правде», отмечалось, что, «являясь крупнейшим представителем буржуазной литературы и идеалистического мышления, А. Белый за последнее время искренне стремился усвоить идеи эпохи социалистического строительства».

Вячеслав Иванов покинул Россию и с 1924 года жил в Италии. Там он принял католичество и занимался преподаванием русской литературы в итальянских университетах. Скончался он в 1949 году в Риме.

Конечно, воспоминания Шершеневича субъективны. Более того, индивидуальность автора проявляется в них в сильнейшей степени, и это-то и делает их характерным документом своего времени. Парадоксальность суждений, категоричность оценок, ирония, «эпатаж» в такой же мере свойственны Шершеневичу, в какой они были вообще примечательны для «левого» искусства начала 20-х годов. Отсюда и заглавие мемуаров «Великолепный очевидец», озадачивающее на первый взгляд своей неожиданностью.

Подобно большинству воспоминаний, мемуарные записи Шершеневича не свободны от некоторых неточностей. Так, например, в своей книге «Футуризм без маски» (М., 1913), упрекая поэтов, жителей города, в незнании природы, Шершеневич критиковал стихотворение Брюсова «Озимя», в мемуарах же, рассказывая этот эпизод, он цитирует строку из стихотворения Игоря Северянина «Фантазия восхода» (которое также разбирал в своей книге).

Воспоминания Шершеневича интересны как рассказ очевидца и активного участника литературной борьбы первой четверти XX века, находившегося в самой гуще описываемых событий и сохранившего в своих заметках колорит и живые черты ушедшей эпохи.

Мне было лет четырнадцать. Я шел по Воздвиженке. Среди прохожих, среди ленивых извозчиков, среди падающего снега и похрустывавшего от мороза воздуха передо мной мелькнуло какое-то не настоящее лицо. Шел человек среднего роста, в бобровой шапке, с поднятым воротником. Лицо, сплошь асимметричное, как будто только что спрыгнувшее с картины кубиста. Замороженные усы. Рысьи глаза. Тросточка в руках.

Я узнал его, но не поверил. Не может быть, чтоб вот так, просто, по той же Воздвиженке, на которой я жил и по которой я сейчас шел, около Офицерского общества проходил и «он». Я остановился, потом не выдержал, повернул обратно, догнал и еще раз посмотрел в лицо.

Толкнул каких-то двух женщин. Одна из них тоже посмотрела на прошедшего человека с монгольским, кубистическим лицом и сказала: «Валерий Брюсов!»

С Брюсовым я познакомился году в двенадцатом. Я пришел к нему в редакцию «Русской мысли». Там он принимал молодых поэтов, с необычайной точностью приходя в назначенные часы.

Я принес ему стихи, мои стихи, которые, конечно, были лучшими в мире, и, прочитав их, Брюсов должен был броситься ко мне на шею, напечатать их на первой странице журнала, а может быть (если Брюсов честен), попросить меня, чтоб я научил его, Брюсова, так хорошо писать. Но несмотря на мою гениальность, я вошел скромно. Я не хотел ошеломлять своим торжествующим видом Брюсова, но твердо помню (кто забывает то, что происходит в девятнадцать лет!), что я ждал в награду подарка: карточку с надписью «победителю-ученику от побежденного учителя», ведь именно такую надпись сделал Жуковский Пушкину.

Я знаю много описаний Валерия Яковлевича. Начиная от восторженного эскиза А. Белого (повторенного в его мемуарах) "Брюсов в редакции «Весов», где Валерий Яковлевич зарисован неким декадентским Мефистофелем, до сухих газетных набросков. По-моему, ни одно не похоже.

Ни разбросанные, как попало, кубистические линии лица, ни несколько заспанные, но всегда просверливающие собеседника глаза, ни намеренная эластичность движений (он написал о себе, что он — потомок скифов, — как же можно было после этих строк потерять гибкость и упругость?), — ничто из этого не было самым существенным в Брюсове.

Брюсов при всей своей пунктуальности, точности, необычайной любви к каждому делу, за которое он брался, вплоть до винта, преферанса и заказа ужина, при всей своей нарочитой сухости, Брюсов был, как это ни странно звучит, с детства немолодым мальчиком. Мальчиком он остался на всю жизнь и, вероятно, ребенком он умер.

Только у детей бывает такая пытливость, такая тяга «узнать все». Брюсов кидался на все, и все, на что он кидался, он изучал необычайно досконально. У него были хорошие знания в области латинской поэзии и поэзии французской (русскую он знал просто замечательно!), он солидно знал историю, математику и даже оккультные науки. Интересовался спортом (его первая печатная строка — о бегах). Изучал языки. Он мог отдаться изучению какого-либо языка специально для того, чтоб прочесть в подлиннике того или иного автора или перевести этого автора. Брюсов считал ниже своего достоинства не знать какой-либо отрасли, а начав знакомиться с этой отраслью, он увлекался и вникал досконально во все детали, и потому счастливо избегал опасности быть дилетантом.

Брюсов смотрел на весь мир, как будто он впервые его видел. Только видя, как Брюсов теряется в природе, как он становится старомодно нежен и трогателен около женщины, можно было понять, что он всю жизнь хотел казаться и казался не тем, чем он был.

Он рисовался вождем, эротическим поэтом, демонистом, всем, чем модно было быть в те дни. Но это был портрет Брюсова, а не оригинал. Ах, как был непохож Валерий Яковлевич на Брюсова!..

Итак, редакция. Итак, Брюсов достает тоненькую пачку моих стихов и роняет свое гортанное, отрывистое (он даже в читке стихов почти лаял):

— Прочел. Слабо. Неинтересно. Надо больше работать. Пишите каждый день, пишите много, а выбрасывайте еще больше. Печатайте только то, что не стыдно печатать через год после написания.

— Надо иметь свое лицо, пусть даже скверное, но свое! Нельзя писать сегодня так, как я писал десять лет назад, и как я пишу сейчас. У меня довольно учеников, а кто же будет учить меня?

— Читайте, хоть Северянина. Неважно пишет, но интересно.

— Если написали, что жить больше не можете, надо умирать! Иначе это литературная интересность, поза, пошлость!

Каждая из этих стрел попадала не только в цель, не только в сердце, но и в мои щеки, которые пунцовели. И через пять минут я выходил от Брюсова, ясно осознав, что я круглая бездарность. Я не мог даже защищать свои стихи.

И Брюсову я обязан тем, что я выучился работать, и мне кажется, что даже выучился писать стихи.

Через два года я послал Валерию Яковлевичу мою новую книгу и, как всегда аккуратно, через два-три дня, я получил его визитную карточку, на обороте которой было написано:

«Дорогой Вадим Габриэлевич! Книгу прочел. Любовался многими рифмами. Видны большие успехи и работа. Рад был бы, если б зашли поговорить. Жду Вас в среду, в 2 часа. Ваш Валерий Брюсов».

Это была большая победа. Но и на этот раз меня ждал только разбор стихов, весьма далекий от похвал. Но я уже не смущался. Я продолжал работать.

И только в девятнадцатом или двадцатом году я добился того, что, прочитав Брюсову одно из стихотворений, позже напечатанных в моей книжке «Лошадь как лошадь», я увидал, как лицо учителя просияло, он заставил меня перечесть это стихотворение («Есть страшный миг») еще раз и еще. Потом крепко пожал мне руку и сказал:

«Лошадь как лошадь» имела шумный успех скандала и признанья. Мне понадобились добавочные экземпляры для подарков. Я пошел к милейшему заведующему Центропечатью Б. Ф. Малкину. Он мне дал записку на склад. Спускаюсь на склад. Заведующий ищет и не находит книги. Возвращается довольный:

— Книжечки вашей не осталось больше. Спрос громадный. Требований много. Побольше бы на эту тему писали.

Как я ни был горд тем, что двадцать тысяч разошлось в неделю и слава моя росла, но я усомнился. Я попросил указать, куда же отправлено столько книг. Заведующий охотно ткнул пальцем в отчет:

— О лошадях книжечка. Наркомзем всю забрал. Оттуда уже, вероятно, в деревню послали. Каждый день звонят, нет ли еще чего по лошадиному.

Теперь смешной факт, тогда он означал гибель всего тиража. Я молнией (но на глазах у молнии были слезы, а на языке не совсем удобоповторяемые слова) влетел к Малкину. Малкин отзвонил, книгу успели захватить.

Через несколько лет в мемуарной статье Малкина (не то в «Огоньке», не то в «Красной ниве») я прочел, что этот факт стал известен далеко за пределами Центропечати.

Человек, стоявший далеко от поэзии, человек, занятый кипучей работой, человек с бессонными глазами и слегка неправильным «р», проезжая с Малкиным на митинг по Тверской мимо Центропечати, ехидно посмеялся над этим фактом, указывавшим на не совсем четкую работу аппарата.

Этот человек был Владимир Ильич.

Возвращаюсь обратно. Среда. Назначенные часы на Мещанской. Идут споры, беседы, сообщаются новости, читаются стихи, пьют чай. В доме Брюсова я никогда не видел алкоголя, хотя вне дома Валерий Яковлевич пил.

В ту среду, о которой я пишу, я впервые встретился со старым человеком, таким ученым, что цитаты вылезали не только изо рта, но и из остатка волос, из-под полы сюртука. Этот человек рассказывал об эпохе Возрождения так запросто, как будто он только вчера пришел к нам из этой эпохи. Он говорил о Петрарке так, как будто только что на углу Корсо Венеция или Виа Альпа он встретил этого поэта. Фома Аквинский был ему знакомее, чем мне Брюсов, а времяпрепровождение Данте он знал с точностью железнодорожного расписания.

Этот человек писал неуклюжие (по-моему) и замечательные (по мнению Брюсова) стихи. Этот человек писал статьи по искусству и диссертации по католичеству на латинском языке. Научные исследования его печатались на Западе, но были сухими и безжизненными. Теперь этот человек служит в Ватикане и, очевидно, «сделав карьеру», носит наряд и шляпу не то кардинала, не то прелата. Это был Вячеслав Иванов. Я помню, как между двух стаканов чаю Брюсов поспорил с Ивановым о какой-то латинской цитате. Я сидел подавленный: чемпион знаний, вскормленник столетий, полководец цитат и универсалист языков В. Иванов, с одной стороны, а с другой — очень образованный человек, но все же только человек.

На этих же «средах», хотя и редко, я встречал А. Белого. У Белого были какие-то спутанно-ссорные отношения с Брюсовым. Белый то влюблялся в Брюсова, как гимназистка в своего учителя, то проклинал Брюсова, как отец проклинает дочь, постыдно потерявшую честь. Честью была, конечно, идея символизма.

Андрей Белый замечательно говорил, лучше всех из символистов. Его можно было слушать часами, даже не все понимая из того, что он говорит. Я не убежден, что он и сам все понимал в своих фразах. Он говорил или конечными выводами силлогизмов, или одними придаточными предложениями логики. Если он сказал сам про себя, явно кокетничая, «пишу, как сапожник», то он мог еще точнее сказать: «Говорю, как пифия».

Сверкая вечностью, его голубые глаза были такой бесконечной синевы, какой не бывает даже у неба Гагр, а небо Абхазии синее любого синего цвета, даже выдуманного импрессионистами. Борис Николаевич мог говорить о чем угодно. И всегда вдохновенно. Он говорил разными шрифтами. В его тонировке масса почерков.

И Белый, снова вспыхнув, снова вдохновенно заговорил, перебирая страницы оккультных книг, строки «Фауста» и легенд, свои собственные домыслы. Поэт опять надолго задремал под эти выспренние переливы речи.

А. Белый был очень чуток к миру, но глух к себе, как тетерев на току. Он слышал шорох еще не растущей травы, еще не зародившейся мысли и не слышал грохота шагающего мира.

Он отказался от чести быть прекрасным поэтом для чести быть замечательным прозаиком-новатором, но и прозу свою он забросил для теоретических исследований стиха, а эти исследования — для религии и философии. Он менял ежегодно свои позиции, и любую он защищал искренне и гениально. В нем было заложено больше, чем может использовать один человек, и потому ни одно семя не взошло, не распустилось полным цветком.

Он умудрялся класть кирпичи третьего этажа, забыв о том, что еще не положен ни один кирпич второго, и его построения висли в воздухе, но не падали, прикованные к воздуху чудесным талантом Белого.

Часто встречаясь с Валерием Яковлевичем и на «средах» на Мещанской, и в другие дни, я много беседовал с ним о поэзии. Брюсов очень любил головоломки. Он с восторгом рассказывал о латинском поэте Авсонии, писавшем стихи, которые можно было читать с одинаковым смыслом от начала к концу и наоборот; стихи, внутри которых по вертикалям можно было прочесть приветствие; стихи в одну строчку. Уж не отсюда ли знаменитое «О, закрой свои бледные ноги!»?

Когда я однажды спросил Брюсова о смысле этой строки-стихотворения, он мне рассказал (возможно, что это была очередная литературная мистификация, на которые Брюсов был очень падок), что, прочитав в одном романе восклицание Иуды, увидевшего «бледные ноги» распятого Христа, захотел воплотить и увековечить этот крик в одной строке. Впрочем, в другой раз Брюсов же сказал мне, что это строка из поэмы об Иуде, поэмы, уничтоженной автором.

Брюсов любил цитировать из Авсония стихотворение в 12 строк, из которых каждая посвящена другому императору и полностью характеризует данного императора. Мечтал написать такое же стихотворение, по одной строке на каждого русского поэта.

Вообще латинских и отчасти греческих поэтов Брюсов знал отлично. Так же, как все, что касалось формального новаторства. Был помешан на точности ударений в иностранных именах (это видно в его переводах), категорически отказываясь их русифицировать. Каждое новое свое стихотворение считал лучше предыдущего.

На каждый вызов в области формального поиска отзывался охотно и быстро. Я как-то послал Брюсову стихотворение (оно напечатано позже в одной из моих книг). В этом стихотворении в словах, не разбитых интервалами, можно прочесть по диагонали «Валерию Брюсову» и по вертикали — «От автора».

Через три дня Брюсов ответил мне таким же стихотворением, в котором по двум диагоналям можно было прочесть «Подражать Авсонию мастерство», а по вертикали — «Вадиму от Валерия». К сожалению, в годы революции все письма Брюсова ко мне, в том числе и со стихами, так нигде и не напечатанными, пропали.

Я помню, что я послал Брюсову шуточный сонет с рифмой на «сердце». Брюсов немедленно сел за стол и на обороте листка с сонетом, без единой помарки, ответил балладой на ту же рифму. Вообще рифму он любил, как ребенок любит игрушки. Он мог написать целое стихотворение ради одной рифмы. По-моему, он их никогда не записывал в запас, память у него была блестящая. Он неоднократно говорил, что если бы его сослали на необитаемый остров, то он, Брюсов, обязался бы в год записать все стихи Пушкина со всеми вариантами.

Работал Брюсов всегда: сидел ли он дома за столом, шел ли он но улице, сидел ли он на заседании, в голове кипела работа и складывались строки. Только этим и можно объяснить то громадное количество произведений, которое он успел написать за свою сравнительно короткую жизнь. Читал он еще больше, чем писал. Я как-то задал ему вопрос:

— Чего бы вы предпочли лишиться: права писать или права читать?

— Конечно, мне мучительнее было бы не читать!

Валерий Яковлевич успевал прочесть буквально все книги стихов. При этом, если на столе лежала книга известного поэта и начинающего, то Брюсов всегда разрезал и читал сначала молодого.

— Все, что я могу найти у Блока и Сологуба, я уже знаю. Ну, несколько лучше или несколько хуже. А тут может быть что-нибудь замечательное.

Эта погоня за молодостью, за всегда новым была просто примечательна у такого мастера. Когда появились первые футуристические издания, Брюсов прислал в одно из них, которое я редактировал, несколько стихотворений под фамилией Бакулина и так удачно подделался под стиль раннего футуризма (как и в стихах, подписанных Нелли), что мы его напечатали, не подозревая подлинного автора.

Читал Брюсов очень быстро, но очень внимательно, и до болезненности реагировал на все, сказанное о нем. В одной из своих теоретических книг («Футуризм без маски») я, защищая положение, что современные поэты не знают природы и не должны писать о ней, как раз указал на Брюсова, поэта очень точного и все же допустившего ошибку. Описывая реку, Брюсов написал: «Льнет рыба к свинцовому грузику», — между тем рыба на солнце играет и льнет к леске, к поплавку, но никак не к грузилу, лежащему на дне.

Года через два, дожидаясь Валерия Яковлевича, я тогда переводил с ним: и с поэтессой Н. Львовой Ж. Лафорга — в его кабинете, я увидел на столе подаренный мною томик «Футуризма». Я перелистал его. Против ряда абзацев были возражающие пометки, а против «грузика» было четко написано «бывает». Я не знал, что «бывает». Бывает, что и я, Брюсов, ошибаюсь? Мне не очень верилось, что Валерий Яковлевич признал свою ошибку, он этого не любил. Когда Брюсов вернулся домой, я спросил его о значении пометки. Он ответил:

— Спрашивал рыбаков. Говорят, если вода неглубока, то рыба играет и с грузиком.

— А вы сами это видели, Валерий Яковлевич?

— Если писать только о том, что видишь сам, тогда не надо ни читать, ни говорить с людьми.

Я помню вечер в Политехническом музее. Молодые поэты лезли из кожи вон для того, чтобы перещеголять друг друга. Успех измерялся не силой аплодисментов, а силой свистков.

Один молодой поэт начал читать что-то неслыханное по похабности. Публика потребовала, чтоб Брюсов, как председатель, остановил развязного «творца». Брюсов привстал и сказал:

Зал разразился овациями по адресу Брюсова.

Я вспоминаю другой вечер, бывший значительно позже. Я не случайно останавливаюсь на ряде «скандалов». Скандал в дореволюционной России был одним из легальных способов протеста. Скандал был и способом саморекламы.

«Вечер имажинистов» в том же Политехническом, этой испытанной арене поэтических боев. Есенин читает поэму.

Сергей Есенин стоит на столе, невозмутимо улыбаясь васильковыми глазами и потряхивая ржаной копной волос. Кусиков вскакивает рядом с Есениным и делает вид, что достает из галифе несуществующий револьвер. Я давно стою перед Есениным и громовым голосом требую, чтобы Есенину дали дочитать. Мой крепко поставленный голос перекрывает аудиторию, но не убеждает ее. Читать нельзя.

Тогда спокойно поднимается Брюсов, бывший председателем вечера, и протягивает руку в знак того, что он хочет говорить. Просит тишины. Мы поворачиваемся к Брюсову потому, что понимаем, что это слово будет иметь решающее значение. Авторитет Брюсова огромен. Свист стихает.

Мы быстро договариваемся между собой, что если Брюсов лишит Есенина слова, то мы лишим Брюсова звания председателя. Брюсов заговорил тихо. Так, вероятно, говорил патриарх среди дикого племени в тот миг, когда готово было вспыхнуть восстание.

— Я надеюсь, что вы мне верите. Я эти стихи («Исповедь хулигана») знаю. Это одни из лучших стихов, написанных за последнее время. Выслушайте их, и они вам понравятся. Честное слово, я сам охотно подписался бы под ними. А свистом вы не добьетесь ничего. На поэтов, как на арабских скакунов, узда не действует. Освистывали Пушкина. Освистывали и Брюсова. Я прошу, я требую из уважения к моему возрасту — тишины.

В годы войны Брюсов уехал военным корреспондентом от «Русских ведомостей». Эта профессорская газета давно охотилась за Брюсовым. Традиции «Ведомостей» не допускали и мысли о том, чтобы знаменитый «без пяти минут академик» не был сотрудником этой газеты. «Русские ведомости» были славны своей скукой и так называемой беспартийностью. Фактически они были чисто кадетскими.

К военным корреспонденциям Брюсов отнесся так же добросовестно, как и ко всему, что он делал. Это не было для него только формой заработка. Нет! Он тщательно искал форму статей и писал стилизованно, но скучновато. С тех пор подпись Брюсова осталась на страницах «Русских ведомостей», но уже в отделе искусств.

Пришла революция. Диктатура требовала ликвидации «беспартийной» партийности «Русских ведомостей». В редакцию пришла официальная бумага о закрытии газеты. Подписана она была Валерием Брюсовым, одним из первых начавшим работать с большевиками.

Одно время Брюсов коллекционировал опечатки. Из веселых опечаток он показывал мне всегда одну из книг, которая была посвящена:

«Моему учителю Валерию Брюсову».

В последнюю минуту наборщик рассыпал набор, наскоро собрал выпавшие буквы, и первые экземпляры вышли со строкой:

«Моему учителю Балерию Врюсову».

Враги, конечно, не преминули использовать этот невольный каламбур наборщика.

Позже Брюсов показывал мне одну харьковскую газету, где отчетливой шапкой было набрано:

«Наш рабкор ОТКРЫЛ притон разврата».

Брюсов доказывал, что опечатка вполне заслуженная:

— Мы так небрежно относимся к словам! А к слову надо относиться так, как хирург относится к своему инструменту: хирург знает, что он может своим инструментом и сделать операцию, и зарезать больного. Мы же, писатели, не понимаем, что словом зарезать легче, чем ножом. Я знаю одного большого поэта (он назвал фамилию), который не понимал разницы между словами «компания» и «кампания». Сколько раз мы заставляем наших героев «одевать пальто» и «сходить с трамвая». Война засорила наш язык формами вроде «офицерá» и полонизмами! А фразу надо протирать, как стекло тряпкой. Чтоб блестело! Чтоб солнце просвечивало! И удивительно ли, что корректор не знает разницы между «раскрыть» и «открыть».

Я помню Арбат. Быстро бежит, шевеля своими тараканьими усами, литературовед П. С. Коган. Его останавливает седой человек и говорит два слова:

И сухой Коган вдруг ломается пополам, из рук его выпадает сумка для академического пайка, и профессор оседает на руки встречного, как будто рушится карточный домик, и начинает плакать, как ребенок.

Но я убежден, что, если бы было можно, я, придя на тот свет (а это путешествие необходимое, и многие из моих сверстников его уже совершили), крепко бы пожал руку Валерию Яковлевичу, потому что все мои литературные успехи и неудачи, все достижения и ошибки намечены его словами, как, впрочем, и достижения почти всего моего поколения.

Читайте также:  Раздел 4. неразъемные соединения (сварные, паяные, клеевыесоединения)
Оцените статью
Про пайку
Добавить комментарий